| A+ A- |
Жадный связист или Притча об эфемерности бытия
Связист Косяков органайзер открыл
Пять новых объектов пометить решил
Все распланировал: "Дзе i калi"
Потом по мобилке сделал звонки
Он был очень счастлив: "Три сотки срублю!
Только вот муфту в десятке зраблю"
Вскрыл потолок, бокорезы достал
И, стоя на лестнице, пары кромсал
Бедолага не знал, что в стремянке дефект
(Як робяць у РБ, для нас не секрет)
Скользнула нога метрах в двух над землей
И стала десятка связисту петлей!
Боком вышла привычка кабель класть на плечо
Резиновый змей обвивал горячо
Планы и схемы исчезли мгновенно
Осталась лишь мысль: "Я умру, несомненно!
Есть только удавка и жизни финал
Зачем же объектов я столько набрал?!"
Остывающий маятник тихо качается
Мысли поэта здесь и кончаются.
Пять новых объектов пометить решил
Все распланировал: "Дзе i калi"
Потом по мобилке сделал звонки
Он был очень счастлив: "Три сотки срублю!
Только вот муфту в десятке зраблю"
Вскрыл потолок, бокорезы достал
И, стоя на лестнице, пары кромсал
Бедолага не знал, что в стремянке дефект
(Як робяць у РБ, для нас не секрет)
Скользнула нога метрах в двух над землей
И стала десятка связисту петлей!
Боком вышла привычка кабель класть на плечо
Резиновый змей обвивал горячо
Планы и схемы исчезли мгновенно
Осталась лишь мысль: "Я умру, несомненно!
Есть только удавка и жизни финал
Зачем же объектов я столько набрал?!"
Остывающий маятник тихо качается
Мысли поэта здесь и кончаются.
Отношение природы к смерти, значимость индивида. Калейдоскоп истории.
Бесспорно, мы не знаем игры с большей ставкой, чем та, где речь идет о жизни и смерти: каждый отдельный исход этой игры ожидается нами с крайним напряжением, участием и страхом, ибо в наших глазах здесь ставится на карту все. Напротив, природа, которая никогда не лжет, а всегда откровенна и искренна, высказывается об этом предмете совершенно иначе, именно так, как Кришна в “Бхагават-Гите”. Она говорит вот что: смерть или жизнь индивида ничего не значат. Выражает она это тем, что жизнь всякого животного, а также и человека отдает на произвол судьбы самых незначительных случайностей, нисколько не заботясь о его защите. Вот по вашей дороге ползет насекомое: малейший, незаметный для вас поворот вашей ноги имеет решающее значение для его жизни и смерти. Посмотрите на лесную улитку: безо всяких орудий для бегства, для обороны, для обмана, для укрывательства она представляет собой готовую добычу для всех желающих. Посмотрите, как рыба беспечно играет в еще открытой сети, как лень удерживает лягушку от бегства, которое могло бы ее спасти, как птица не замечает сокола, который кружит над нею, как волк из-за кустарника зорко высматривает овец. Все они, беззаботные и осторожные, простодушно бродят среди опасностей, которые каждую минуту грозят их существованию. Таким образом, природа, безо всякого размышления отдавая свои невыразимо искусные организмы не только в добычу более сильным существам, но и предоставляя их произволу слепого случая, капризу любого дурака, шаловливости любого ребенка, — природа говорит этим, что гибель индивидов для нее безразлична, ей не вредит, не имеет для нее никакого значения и что в указанных случаях беспомощности животных результат столь же ничтожен, как и его причина. Она весьма ясно выражает это и никогда не лжет, но только она не комментирует того, о чем возвещает, а говорит скорее в лаконичном стиле оракула. И вот, если наша общая мать так беспечно посылает своих детей навстречу тысяче грозящих опасностей, безо всякого покрова и защиты, то это возможно лишь потому, что она знает, что если они падут, то падут только обратно в ее же лоно, где и находят свое спасение, так что это падение — простая шутка. С человеком она поступает не иначе, чем с животными; и на него, следовательно, тоже распространяется ее девиз: жизнь или смерть индивида для нее безразличны. Поэтому в известном смысле они должны бы быть безразличны и для нас, так как ведь мы сами — тоже природа. И действительно, если бы только наш взгляд проникал достаточно глубоко, мы согласились бы с природой и на смерть или жизнь смотрели бы так же равнодушно, как она. А пока, эту беспечность и равнодушие природы к жизни индивидов мы путем рефлексии должны объяснять себе в том смысле, что гибель подобного явления нисколько не затрагивает его истинного и внутреннего существа.
Если далее принять в расчет, что не только жизнь и смерть, как мы только что видели, зависят от самой ничтожной случайности, но что и вообще бытие органических существ эфемерно, и животное и растение сегодня возникает, а завтра гибнет; что рождение и смерть следуют друг за другом в быстрой смене, между тем как неорганическому царству, которое стоит гораздо ниже, гарантирована несравненно большая долговечность; что бесконечно долгое существование дано только абсолютно бесформенной материи, за которой мы признаем его даже априори, - если принять все это в расчет, то, думается мне, при объективном и беспристрастном восприятии такого порядка вещей сама собой должна возникнуть мысль, что этот порядок представляет собой лишь поверхностный феномен, что такое беспрерывное возникновение и уничтожение вовсе не затрагивает корня вещей, а только относительно и даже призрачно, и не распространяется на истинную, внутреннюю сущность каждой вещи, везде и повсюду скрывающуюся от наших взоров и глубоко загадочную, ту сущность, которая невозмутимо продолжает при этом свое бытие, хотя мы и не можем ни видеть, ни постичь, как это происходит, и вынуждены представлять себе это лишь в общих чертах, в виде какого-то шулерского трюка. И действительно: то, что самые несовершенные, низшие, неорганические вещи невредимо продолжают свое существование, между тем как наиболее совершенные существа - живые, со своей бесконечно сложной и непостижимо искусной организацией, постоянно должны возникать снова и снова и через короткий промежуток времени обращаться в абсолютное ничто, чтобы вновь освободить место для новых, себе подобных особей, из ничего рождающихся в бытие, — это такая очевидная нелепость, что подобный строй вещей никогда не может быть истинным миропорядком, а скорее служит простой оболочкой, за которой последний скрывается, или, точнее сказать, это феномен, обусловленный свойствами нашего интеллекта. И даже все бытие или небытие этих отдельных существ, по отношению к которому жизнь и смерть являются противоположностями, даже это бытие может быть лишь относительно; и тот язык природы, на котором оно звучит для нас как нечто данное абсолютно, не может быть, следовательно, истинным и конечным выражением свойства вещей и миропорядка, а на самом деле представляет собой лишь нечто истинное только в относительном смысле, “так называемое”, то, что надо понимать с известным ограничением или, говоря точнее, нечто, обусловленное нашим интеллектом. Я утверждаю: непосредственное, интуитивное убеждение в том, что я старался описать здесь вышеприведенными словами, само собой зарождается у всякого; конечно, под “всяким” я разумею лишь того, чей ум не самого заурядного сорта, при котором интеллект человека, подобно животному, способен познать одни только частности исключительно как таковые и в своей познавательной функции не выходит из тесного предела индивидов. Тот же, у кого способности по своему развитию хоть немного выше и кто хотя бы начинает только провидеть в отдельных существах их общее, их идеи, тот в известной степени проникнется и этим убеждением, и притом непосредственно, а следовательно, и с полной уверенностью. И действительно, только мелкие умы, ограниченные люди могут совершенно серьезно бояться смерти как своего уничтожения; людям же высокоодаренным подобные страхи остаются вполне чужды. Платон справедливо видел основу всей философии в познании учения об идеях, т. е. в уразумении общего в частном. Но у кого это непосредственно внушаемое самой природой убеждение должно было быть необычайно живо, так это у возвышенных творцов Вед Упанишад, которых даже трудно представить себе обыкновенными людьми; оно, это убеждение, так проникновенно звучит из их бесчисленных высказываний, что это непосредственное озарение их разума надо объяснять тем, что мудрецы-индусы, по времени находясь ближе к началу человеческого рода, понимали сущность вещей яснее и глубже, чем это в силах ослабевших поколений, ныне живущих людей. Бесспорно, это объясняется и тем, что они видели пред собой природу Индии, в гораздо большей степени исполненную жизни, чем наша северная. Но и осуществление рефлексии, как ее последовательно развил великий дух Канта, ведет иной дорогой к тому же результату, ибо она учит нас, что наш интеллект, в котором представляется этот быстро сменяющийся мир явлений, воспринимает не истинную конечную сущность вещей, а только ее явление, — потому, прибавляю я со своей стороны, что он первоначально был предназначен только предъявлять мотивы нашей воле, т. е. помогать ей в стремлении к ее мелочным целям.
Когда я убиваю какое-нибудь животное, будет ли это собака, птица, лягушка, даже только насекомое, то, собственно говоря, немыслимо, чтобы это существо или, лучше, та первоначальная сила, благодаря которой такое удивительное существо еще за минуту перед тем было в полном расцвете своей энергии и наслаждалось жизнью, — чтобы эта сила обратилась в ничто из-за моего злого или легкомысленного поступка. А с другой стороны, невозможно, чтобы миллионы самых различных животных, которые любое мгновение в бесконечном разнообразии вступают в жизнь, исполненные силы и стремительности, — невозможно, чтобы они до акта своего рождения были ничем и от ничего дошли до некоторого абсолютного начала. И вот, когда я вижу, что подобным образом одно существо исчезает у меня на глазах, хотя я и не узнаю куда, а другое существо появляется, хотя я и не узнаю откуда, и когда оба они при этом имеют еще один и тот же облик, одну и ту же сущность, один и тот же характер, но только не одну и ту же материю, которую они еще и при жизни своей беспрестанно сбрасывают с себя и обновляют, — то предположение, что то, что исчезает, и то, что является на его место, есть одно и то же существо, которое испытало лишь небольшое изменение, обновление формы своего бытия, и что, следовательно, смерть для рода — то же, что сон для индивида, это предположение, говорю я, поистине так напрашивается само собой, что невозможно не высказать его, если ум, будучи в ранней юности скован вдолбленным ему ложным основным воззрением, не убегает от этого предположения уже загодя с суеверным страхом. Противоположное же допущение: а именно, что рождение животного есть возникновение из ничего и, соответственно, смерть есть его абсолютное уничтожение, и если еще прибавить к тому, что человек, возникший также из ничего, обладает тем не менее бесконечным индивидуальным, и к тому же сознательным бессмертием, тогда как собака, обезьяна или слон в смерти полностью уничтожаются, — это допущение есть ведь нечто такое, против чего восстает здравый смысл и объявляет его совершенно абсурдным. Если, как это неоднократно повторялось, сравнение выводов какой-нибудь системы с показаниями здравого человеческого рассудка должно служить пробным камнем ее истинности, то я желал бы, чтобы приверженцы мировоззрения, унаследованного докантовскими эклектиками от Картезия, да и теперь еще господствующего среди значительного числа образованных людей в Европе, испытали его на указанном пробном камне.
Всегда и повсюду истинной эмблемой природы является круг, потому что он - схема возвращения: а последнее, действительно, — самая общая форма в природе, которой последняя пользуется везде, начиная от движения небесных созвездий и кончая смертью и возникновением органических существ, и которая одна, в беспрерывном потоке времени и его содержимого, делает возможным некоторое устойчивое бытие, т. е. природу.
Вглядитесь осенью в маленький мир насекомых, посмотрите, как одно готовит себе ложе, для того чтобы заснуть долгим оцепенелым сном зимы, как другое заволакивается в паутину, для того чтобы перезимовать в виде куколки и затем весною проснуться молодым и более совершенным; как, наконец, большинство из них, думая найти себе покой в объятиях смерти, заботливо пристраивают удобный уголок для своего яйца, чтобы впоследствии выйти из него обновленными, — посмотрите на это, и вы убедитесь, что и здесь природа возвещает свое учение о бессмертии, которое должно показать нам, что между сном и смертью нет радикального различия, что смерть столь же безопасна для бытия, как и сон. Заботливость, с какою насекомое устраивает ячейку, или ямочку, или гнездышко, кладет туда яйцо вместе с кормом для личинки, которая появится оттуда будущей весною, а затем спокойно умирает, совершенно подобна той, с какою человек ввечеру приготовляет себе платье и завтрак для следующего утра, а затем спокойно идет спать; этого совершенно не могло бы быть, если бы насекомое, которое умирает осенью, не было, само по себе, в своей истинной сущности, столь же тождественно с насекомым, которое родится весною, как человек, идущий спать, тождествен с человеком, который встает поутру. Если, руководствуясь этими соображениями, мы вернемся к самим себе и к нашему человеческому роду и устремим свой взор вперед, в отдаленное будущее; если мы попытаемся вообразить себе грядущие поколения с миллионами их индивидов в чужой оболочке их обычаев и одежд и вдруг спросим себя: “Откуда же придут все эти существа? Где они теперь? Где то обильное лоно чреватого мирами “ничто”, которое пока еще скрывает их в себе, эти грядущие поколения?”, — то на подобные вопросы не последует ли из улыбающихся уст такой правдивый ответ: “Где эти существа? Да где же иначе, как не там, где только и было и всегда будет реальное, в настоящем и его содержании, т. е. в тебе, ослепленный вопрошатель? В этом неведении собственного существа ты подобен листу на дереве, который осенью, увядая и опадая, сетует на свою гибель и не хочет искать утешения в надежде на свежую зелень, которая весною оденет дерево: нет, он ропщет и вопиет: “Это буду уж не я! Это будут совсем другие листья!” О, глупый лист! куда же ты думаешь уйти? И откуда могут явиться другие листья? Где то ничто, пасти которого ты боишься? Познай же твое собственное существо, ведь это именно оно столь исполнено жажды бытия, познай его во внутренней, таинственной, зиждительной силе дерева, которая, будучи едина и тождественна во всех поколениях листьев, никогда не бывает доступна возникновению и гибели”. Но ведь: “Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков”. Заснет ли та муха, которая теперь жужжит надо мною, под вечер, а утром снова будет жужжать, или же она вечером умрет и весною зажужжит другая муха, возникшая из ее яйца, это, в сущности, одно и то же; поэтому и наше знание, которое представляет себе эти два явления совершенно различными, - не безусловно, а относительно: это - знание явления, а не вещи в себе. Муха возвратится поутру, муха возвратится весной, чем отличается для нее зима от ночи?
В “Физиологии” Бурдаха мы читаем: “До десяти часов утра еще не видать ни одной инфузории, — а в двенадцать часов ими кишит уже вся вода. Вечером они умирают, а на следующее утро появляются другие. Это наблюдал Ницш в течение шести дней подряд”. Так все живет лишь одно мгновение и спешит навстречу смерти. Растение и насекомое умирают вместе с летом, животное и человек существуют немногие годы, — смерть косит неустанно. И тем не менее, словно бы участь мира была иная, в каждую минуту все находится на своем месте, все налицо, как будто бы ничего не умирало и не умирает. Каждый миг зеленеет и цветет растение, жужжит насекомое, сияют молодостью человек и животное, и каждое лето опять перед нами черешни, которые мы уже ели тысячу раз. И народы продолжают существовать, как бессмертные индивиды, хотя порою они и меняют свои имена; даже все их дела, стремления и страдания всегда одни и те же, несмотря на то что история и делает вид, будто она всякий раз рассказывает нечто другое: на самом деле история — это калейдоскоп, который при каждом повороте дает новую конфигурацию, хотя, в сущности, перед глазами у нас всегда проходит одно и то же. Таким образом, ничто не вторгается в наше сознание с такой неодолимой силой, как мысль, что возникновение и уничтожение не затрагивает действительной сущности вещей, что последняя для них недоступна, т. е. нетленна, и что поэтому все, желающее жизни, действительно непрерывно и без конца продолжает жить. И вот почему в каждый данный момент сполна находятся налицо все породы животных, от мухи и до слона. Они возобновлялись уже тысячи раз и при этом остались теми же. Они не знают о других, себе подобных существах, которые жили до них, которые будут жить после них: то, что существует всегда, — это род, и в сознании его нетленности и своего тождества с ним спокойно живут индивиды. Воля к жизни являет себя в бесконечном настоящем, ибо последнее — форма жизни рода, который поэтому никогда не стареет, а пребывает в вечной юности. Смерть для него — то же, что сон для индивида или что для глаз мигание, по отсутствию которого узнают индусских богов, когда они появляются в человеческом облике. Как с наступлением ночи мир исчезает, но при этом ни на одно мгновение не перестает существовать, так смерть как будто уносит людей и животных, но при этом столь же незыблемой остается их истинная сущность.
Если далее принять в расчет, что не только жизнь и смерть, как мы только что видели, зависят от самой ничтожной случайности, но что и вообще бытие органических существ эфемерно, и животное и растение сегодня возникает, а завтра гибнет; что рождение и смерть следуют друг за другом в быстрой смене, между тем как неорганическому царству, которое стоит гораздо ниже, гарантирована несравненно большая долговечность; что бесконечно долгое существование дано только абсолютно бесформенной материи, за которой мы признаем его даже априори, - если принять все это в расчет, то, думается мне, при объективном и беспристрастном восприятии такого порядка вещей сама собой должна возникнуть мысль, что этот порядок представляет собой лишь поверхностный феномен, что такое беспрерывное возникновение и уничтожение вовсе не затрагивает корня вещей, а только относительно и даже призрачно, и не распространяется на истинную, внутреннюю сущность каждой вещи, везде и повсюду скрывающуюся от наших взоров и глубоко загадочную, ту сущность, которая невозмутимо продолжает при этом свое бытие, хотя мы и не можем ни видеть, ни постичь, как это происходит, и вынуждены представлять себе это лишь в общих чертах, в виде какого-то шулерского трюка. И действительно: то, что самые несовершенные, низшие, неорганические вещи невредимо продолжают свое существование, между тем как наиболее совершенные существа - живые, со своей бесконечно сложной и непостижимо искусной организацией, постоянно должны возникать снова и снова и через короткий промежуток времени обращаться в абсолютное ничто, чтобы вновь освободить место для новых, себе подобных особей, из ничего рождающихся в бытие, — это такая очевидная нелепость, что подобный строй вещей никогда не может быть истинным миропорядком, а скорее служит простой оболочкой, за которой последний скрывается, или, точнее сказать, это феномен, обусловленный свойствами нашего интеллекта. И даже все бытие или небытие этих отдельных существ, по отношению к которому жизнь и смерть являются противоположностями, даже это бытие может быть лишь относительно; и тот язык природы, на котором оно звучит для нас как нечто данное абсолютно, не может быть, следовательно, истинным и конечным выражением свойства вещей и миропорядка, а на самом деле представляет собой лишь нечто истинное только в относительном смысле, “так называемое”, то, что надо понимать с известным ограничением или, говоря точнее, нечто, обусловленное нашим интеллектом. Я утверждаю: непосредственное, интуитивное убеждение в том, что я старался описать здесь вышеприведенными словами, само собой зарождается у всякого; конечно, под “всяким” я разумею лишь того, чей ум не самого заурядного сорта, при котором интеллект человека, подобно животному, способен познать одни только частности исключительно как таковые и в своей познавательной функции не выходит из тесного предела индивидов. Тот же, у кого способности по своему развитию хоть немного выше и кто хотя бы начинает только провидеть в отдельных существах их общее, их идеи, тот в известной степени проникнется и этим убеждением, и притом непосредственно, а следовательно, и с полной уверенностью. И действительно, только мелкие умы, ограниченные люди могут совершенно серьезно бояться смерти как своего уничтожения; людям же высокоодаренным подобные страхи остаются вполне чужды. Платон справедливо видел основу всей философии в познании учения об идеях, т. е. в уразумении общего в частном. Но у кого это непосредственно внушаемое самой природой убеждение должно было быть необычайно живо, так это у возвышенных творцов Вед Упанишад, которых даже трудно представить себе обыкновенными людьми; оно, это убеждение, так проникновенно звучит из их бесчисленных высказываний, что это непосредственное озарение их разума надо объяснять тем, что мудрецы-индусы, по времени находясь ближе к началу человеческого рода, понимали сущность вещей яснее и глубже, чем это в силах ослабевших поколений, ныне живущих людей. Бесспорно, это объясняется и тем, что они видели пред собой природу Индии, в гораздо большей степени исполненную жизни, чем наша северная. Но и осуществление рефлексии, как ее последовательно развил великий дух Канта, ведет иной дорогой к тому же результату, ибо она учит нас, что наш интеллект, в котором представляется этот быстро сменяющийся мир явлений, воспринимает не истинную конечную сущность вещей, а только ее явление, — потому, прибавляю я со своей стороны, что он первоначально был предназначен только предъявлять мотивы нашей воле, т. е. помогать ей в стремлении к ее мелочным целям.
Когда я убиваю какое-нибудь животное, будет ли это собака, птица, лягушка, даже только насекомое, то, собственно говоря, немыслимо, чтобы это существо или, лучше, та первоначальная сила, благодаря которой такое удивительное существо еще за минуту перед тем было в полном расцвете своей энергии и наслаждалось жизнью, — чтобы эта сила обратилась в ничто из-за моего злого или легкомысленного поступка. А с другой стороны, невозможно, чтобы миллионы самых различных животных, которые любое мгновение в бесконечном разнообразии вступают в жизнь, исполненные силы и стремительности, — невозможно, чтобы они до акта своего рождения были ничем и от ничего дошли до некоторого абсолютного начала. И вот, когда я вижу, что подобным образом одно существо исчезает у меня на глазах, хотя я и не узнаю куда, а другое существо появляется, хотя я и не узнаю откуда, и когда оба они при этом имеют еще один и тот же облик, одну и ту же сущность, один и тот же характер, но только не одну и ту же материю, которую они еще и при жизни своей беспрестанно сбрасывают с себя и обновляют, — то предположение, что то, что исчезает, и то, что является на его место, есть одно и то же существо, которое испытало лишь небольшое изменение, обновление формы своего бытия, и что, следовательно, смерть для рода — то же, что сон для индивида, это предположение, говорю я, поистине так напрашивается само собой, что невозможно не высказать его, если ум, будучи в ранней юности скован вдолбленным ему ложным основным воззрением, не убегает от этого предположения уже загодя с суеверным страхом. Противоположное же допущение: а именно, что рождение животного есть возникновение из ничего и, соответственно, смерть есть его абсолютное уничтожение, и если еще прибавить к тому, что человек, возникший также из ничего, обладает тем не менее бесконечным индивидуальным, и к тому же сознательным бессмертием, тогда как собака, обезьяна или слон в смерти полностью уничтожаются, — это допущение есть ведь нечто такое, против чего восстает здравый смысл и объявляет его совершенно абсурдным. Если, как это неоднократно повторялось, сравнение выводов какой-нибудь системы с показаниями здравого человеческого рассудка должно служить пробным камнем ее истинности, то я желал бы, чтобы приверженцы мировоззрения, унаследованного докантовскими эклектиками от Картезия, да и теперь еще господствующего среди значительного числа образованных людей в Европе, испытали его на указанном пробном камне.
Всегда и повсюду истинной эмблемой природы является круг, потому что он - схема возвращения: а последнее, действительно, — самая общая форма в природе, которой последняя пользуется везде, начиная от движения небесных созвездий и кончая смертью и возникновением органических существ, и которая одна, в беспрерывном потоке времени и его содержимого, делает возможным некоторое устойчивое бытие, т. е. природу.
Вглядитесь осенью в маленький мир насекомых, посмотрите, как одно готовит себе ложе, для того чтобы заснуть долгим оцепенелым сном зимы, как другое заволакивается в паутину, для того чтобы перезимовать в виде куколки и затем весною проснуться молодым и более совершенным; как, наконец, большинство из них, думая найти себе покой в объятиях смерти, заботливо пристраивают удобный уголок для своего яйца, чтобы впоследствии выйти из него обновленными, — посмотрите на это, и вы убедитесь, что и здесь природа возвещает свое учение о бессмертии, которое должно показать нам, что между сном и смертью нет радикального различия, что смерть столь же безопасна для бытия, как и сон. Заботливость, с какою насекомое устраивает ячейку, или ямочку, или гнездышко, кладет туда яйцо вместе с кормом для личинки, которая появится оттуда будущей весною, а затем спокойно умирает, совершенно подобна той, с какою человек ввечеру приготовляет себе платье и завтрак для следующего утра, а затем спокойно идет спать; этого совершенно не могло бы быть, если бы насекомое, которое умирает осенью, не было, само по себе, в своей истинной сущности, столь же тождественно с насекомым, которое родится весною, как человек, идущий спать, тождествен с человеком, который встает поутру. Если, руководствуясь этими соображениями, мы вернемся к самим себе и к нашему человеческому роду и устремим свой взор вперед, в отдаленное будущее; если мы попытаемся вообразить себе грядущие поколения с миллионами их индивидов в чужой оболочке их обычаев и одежд и вдруг спросим себя: “Откуда же придут все эти существа? Где они теперь? Где то обильное лоно чреватого мирами “ничто”, которое пока еще скрывает их в себе, эти грядущие поколения?”, — то на подобные вопросы не последует ли из улыбающихся уст такой правдивый ответ: “Где эти существа? Да где же иначе, как не там, где только и было и всегда будет реальное, в настоящем и его содержании, т. е. в тебе, ослепленный вопрошатель? В этом неведении собственного существа ты подобен листу на дереве, который осенью, увядая и опадая, сетует на свою гибель и не хочет искать утешения в надежде на свежую зелень, которая весною оденет дерево: нет, он ропщет и вопиет: “Это буду уж не я! Это будут совсем другие листья!” О, глупый лист! куда же ты думаешь уйти? И откуда могут явиться другие листья? Где то ничто, пасти которого ты боишься? Познай же твое собственное существо, ведь это именно оно столь исполнено жажды бытия, познай его во внутренней, таинственной, зиждительной силе дерева, которая, будучи едина и тождественна во всех поколениях листьев, никогда не бывает доступна возникновению и гибели”. Но ведь: “Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков”. Заснет ли та муха, которая теперь жужжит надо мною, под вечер, а утром снова будет жужжать, или же она вечером умрет и весною зажужжит другая муха, возникшая из ее яйца, это, в сущности, одно и то же; поэтому и наше знание, которое представляет себе эти два явления совершенно различными, - не безусловно, а относительно: это - знание явления, а не вещи в себе. Муха возвратится поутру, муха возвратится весной, чем отличается для нее зима от ночи?
В “Физиологии” Бурдаха мы читаем: “До десяти часов утра еще не видать ни одной инфузории, — а в двенадцать часов ими кишит уже вся вода. Вечером они умирают, а на следующее утро появляются другие. Это наблюдал Ницш в течение шести дней подряд”. Так все живет лишь одно мгновение и спешит навстречу смерти. Растение и насекомое умирают вместе с летом, животное и человек существуют немногие годы, — смерть косит неустанно. И тем не менее, словно бы участь мира была иная, в каждую минуту все находится на своем месте, все налицо, как будто бы ничего не умирало и не умирает. Каждый миг зеленеет и цветет растение, жужжит насекомое, сияют молодостью человек и животное, и каждое лето опять перед нами черешни, которые мы уже ели тысячу раз. И народы продолжают существовать, как бессмертные индивиды, хотя порою они и меняют свои имена; даже все их дела, стремления и страдания всегда одни и те же, несмотря на то что история и делает вид, будто она всякий раз рассказывает нечто другое: на самом деле история — это калейдоскоп, который при каждом повороте дает новую конфигурацию, хотя, в сущности, перед глазами у нас всегда проходит одно и то же. Таким образом, ничто не вторгается в наше сознание с такой неодолимой силой, как мысль, что возникновение и уничтожение не затрагивает действительной сущности вещей, что последняя для них недоступна, т. е. нетленна, и что поэтому все, желающее жизни, действительно непрерывно и без конца продолжает жить. И вот почему в каждый данный момент сполна находятся налицо все породы животных, от мухи и до слона. Они возобновлялись уже тысячи раз и при этом остались теми же. Они не знают о других, себе подобных существах, которые жили до них, которые будут жить после них: то, что существует всегда, — это род, и в сознании его нетленности и своего тождества с ним спокойно живут индивиды. Воля к жизни являет себя в бесконечном настоящем, ибо последнее — форма жизни рода, который поэтому никогда не стареет, а пребывает в вечной юности. Смерть для него — то же, что сон для индивида или что для глаз мигание, по отсутствию которого узнают индусских богов, когда они появляются в человеческом облике. Как с наступлением ночи мир исчезает, но при этом ни на одно мгновение не перестает существовать, так смерть как будто уносит людей и животных, но при этом столь же незыблемой остается их истинная сущность.
24.01.12 (24.01.12 8:56) | Шопенгауэр (only)
среда, апреля 04, 2012
Unknown
Posted in: 
0 коммент.:
Отправить комментарий